«…уехать полным дураком. Раздавшим кучу добра за призрак монет-минут. И весь леденцовый городишко станет хохотать дураку в спину. Небось, на таких остолопах и наживаются…»
– Я проверю слова мерзавца! Я узнаю правду!
«Проверишь? Как?!»
Десять дней. Десять дней… Ведя спор с самим собой, Освальд уже знал, что чувствует смертник в преддверии эшафота. Помилуют? Повесят? Может быть, судья жестоко пошутил? И через десять дней стражники, отомкнув темницу, с хохотом выпустят беднягу, обмочившегося от страха?! Единственный очевидный способ проверки никак не устраивал. Если Троствейк сказал правду…
Утром из гостиницы вышел живой мертвец: землистое лицо, круги под глазами. Ноги держали плохо, но слабая искра надежды гнала тело вперед.
– Сколько у меня на счету?
– Десять дней без малого, – ответил пекарь, ничуть не удивясь.
– Сколько у меня на счету?
– Девять с хвостиком, – ответил кондитер.
– Сколько у меня?
– Девять с мелочью, – ответил портной.
– Сколько?..
– Девять, – ответила молочница.
– Вы сговорились! Все!!!
– Извините…
– Я хотел бы вернуть обратно дражуар.
– Мы не принимаем обратно проданные вещи.
– Я хочу вернуть коня. Он засекается.
– Надо было смотреть при покупке.
– Верните задаток за диадему!
– Вы не хотите забрать украшение? Оно готово.
– Не хочу. Я передумал.
– Я не возвращаю задатков.
– Я буду жаловаться!
– Ваше право.
– Негодяй!
– Если вы не уйдете, я велю сыновьям вышвырнуть вас вон.
– Вы старьевщик?
– Я.
– Сколько вы дадите за все эти вещи?
– Очень мало, господин. На вашем месте я бы не согласился.
– Это сговор!
– Нет, господин мой. Это Гульденберг.
– Кошелек или жизнь!
Подвыпивший щеголь качнулся, скосив по-птичьи левый глаз на грабителя. «Вы шутите?» – скрипнул снег под сапогом. Щеголю было хорошо. Щеголь недоумевал. Он хотел домой: в кресло у горящего камина. Вытянуть ноги к теплу, взять кубок глинтвейна, сунуть нос в аромат жарких пряностей и сделать из «хорошо» – «лучше некуда». Этот гульденбергский обыватель несомненно заслуживал ограбления, если не казни, ибо сам был злостным преступником. Во Фрейсбурге его арестовали бы за ношение шаубе на куньем меху с воротником шалью, разрешенной лишь дворянам, в Майнце – за берет с перьями, стоившими дороже позволенных десяти гульденов, в Нижней Австрии – за камку и бархат камзола, запрещенные всем, кроме обладателей высоких титулов, а в чопорном Кюстрине или, скажем, Магдебурге щеголь пострадал бы за вязаные штаны из шелка, надетые под панталоны с чулками. За такие в высшей степени вольнодумные штаны маркграф Иоганн Кюстринский сделал выговор своему тайному советнику Бартольду фон Мандельсо, сказав с укором: «Милейший, даже я надеваю сию роскошь по воскресеньям и в святые праздники!»
– Ты что, не понял? Кошелек или жизнь!
Освальд достал нож, за который (проклятье!..), пребывая в блаженном неведеньи, отдал горсть мгновений собственной жизни, и показал оружие щеголю. Пусть знает, с каким грозным лиходеем имеет дело. Господину ван дер Грооту человека зарезать – пустяки. Господин ван дер Гроот, заплечных дел мастер банкирского дома «Схелфен и Йонге», стольких без ножа зарезал, что уж если с ножом – ого-го, берегись! Тем паче щеголь сам напросился. Ибо сказано в «Уставе против роскоши»: «В связи со щегольством распространяется зависть, ненависть и дурные мысли, чем нарушается христианская любовь и уничтожается исконное различие меж сословиями!» Вот пусть поделится от беззаконных щедрот, прекратив нарушать христианскую любовь. Все вышеупомянутые соображения подогревали душу, словно дровишки, подкинутые в еле дымящую печь. Нраву господин поверенный был кроткого, скорее мирного, чем воинственного, и сейчас чувствовал себя не лучшим образом.
– Кошелек или жизнь? – переспросил щеголь, отступая к дому.
Лицо его внезапно стало белей снега. Видимо, до затуманенного хмелем рассудка дошел смысл вопроса, удивительного противопоставления кошелька и жизни, которого житель Гульденберга не мог, не смел… да что там! – попросту не умел понять. «Кошелек? Жизнь?..» – несчастный с детской обидой вперился в грабителя, пожал плечами и кулем осел под стену дома. Губы дернулись, бессильны выговорить ответ; так и не сделав выбора из двух предложенных вариантов, щеголь закрыл глаза, вздохнул и умер.
От страха. Или от невозможности предпочесть одно другому.
У него было слабое сердце.
Испуганный Освальд смотрел на мертвеца, бормоча слова, неизвестные на языках человеческих. Оправдывался? молил о прощении? Пытался заставить ватные ноги шагнуть к добыче, беспомощной и беззащитной? Бог весть. Рослый, дородный, с ножом в руке, господин поверенный выглядел сейчас нашкодившим щенком, юлившим у сахарной косточки подле конуры сторожевика-волкодава: схватить? бежать?! Легкий ветер кружил поземку у ног щеголя, провожая душу в дальний путь. Луна каталась по небу, слабо звеня. Искорки гуляли по сугробам. Маленькая, ослепительно яркая монетка скатилась с шалевого воротника: словно умерший прятал денежку в меху, от дурного глаза.
Еще одна монетка.
Еще.
Кругляшами денежек, звонким лунным светом распадалась шаубе на куньем меху. Россыпью монет упал в снег берет с перьями. Пригоршня лет незнакомой чеканки – вязаные штаны, панталоны и чулки. Сапоги с загнутыми носами – золотишко в ладонь зимы. Золотая цепь на груди, за чей вес, явно сверх положенного, щеголя арестовали бы в Цюрихе, – ручейком звеньев. Кольца с пальцев – наземь. Камзол с бархатными вставками, кафтан на застежках, ермолка под беретом, украшенная бисером и мелким жемчугом – деньги, деньги, деньги… В бесстыдно рассыпанной казне, в груде монет сидел он, привалясь к равнодушной стене, мертвый житель Гульденбурга, нагой как при рождении, и все его имущество становилось в этот миг драгоценным чеканом: минутами, днями, годами.